На выходных Сумирэ сгребала в кучу написанные страницы и заявлялась ко мне. И хотя притаскивала она только тех счастливчиков, которым удалось избежать геноцида, все равно страниц было довольно много. Во всем огромном мире для Сумирэ существовал лишь один-единственный человек, которому она могла показать свою рукопись: я.
В институте я учился двумя курсами старше, специальности у нас были разные, и наши пути особо не пересекались, так что познакомились мы с Сумирэ абсолютно случайно. Был май, первый понедельник после весенних праздников, я стоял на автобусной остановке неподалеку от главного входа в наш институт и читал роман Поля Низана, который нарыл в букинистической лавке. Стоявшая рядом миниатюрная девушка, привстав на цыпочки, заглянула в мою книгу и спросила: “А чего ради читать сегодня какого-то Низана?” Вопрос был задан весьма враждебным тоном. Казалось, девушку распирало желание садануть ногой по какому-нибудь предмету, но за неимением чего-либо подходящего пришлось ограничиться вопросом. По крайней мере, я так это почувствовал.
Если говорить обо мне и Сумирэ вместе, во многом мы были очень похожи. Оба одинаково жадно читали книги — для нас это было так же естественно, как дышать. Когда выпадало свободное время, мы любили найти какое-нибудь спокойное место и там в одиночестве читать — бесконечно, страницу за страницей. Японские романы и зарубежные, новые произведения и старые, авангардистские и бестселлеры — если в них что-то возбуждало извилины, вопросов не было: книга оказывалась у нас в руках, и мы принимались за чтение. Мы рыскали по библиотекам, могли прекрасно провести время, целый день бродя по букинистическим магазинчикам в Канда. Впервые в жизни я встретил человека, который читал так же глубоко, много и жадно (я-то — понятное дело, но не обо мне речь). И у Сумирэ от встречи со мной осталось такое же впечатление.
Сумирэ завязала с учебой приблизительно в то же время, когда я заканчивал институт, но и потом она появлялась у меня дома два-три раза в месяц. Бывало, я тоже заходил к ней, но, поскольку места для двоих там точно не хватало, чаще Сумирэ приходила ко мне. Встречаясь, мы болтали в основном о прочитанных романах, обменивались книгами. Частенько я готовил Сумирэ ужин. Мне это было не трудно — тем паче, она относилась к тому типу людей, которые лучше умрут с голоду, чем что-нибудь для себя приготовят. В благодарность Сумирэ притаскивала для меня отовсюду, где подрабатывала, всякую всячину. Однажды со склада фармацевтической компании приволокла шесть пачек презервативов, по двенадцать штук в каждой. Наверное, до сих пор валяются у меня в каком-то ящике.
Романы (или их фрагменты), которые тогда писала Сумирэ, были вовсе не так ужасны, как ей казалось. Она еще не набила руку, чтобы писать тексты профессионально, и временами ее стиль напоминал лоскутное одеяло, которое в глубоком молчании сшила группа упрямых теток, у каждой — свой вкус, свои болячки. Когда на этот рваный стиль накладывались особенности маниакально-депрессивной личности Сумирэ, письмо становилось просто неуправляемым. В довершение всего Сумирэ тогда была одержима идеей написать “полномасштабный роман” в духе грандиозных творений XIX века, который был бы под завязку напичкан всяческими феноменальными явлениями Души и Судьбы.
Тексты Сумирэ страдали определенными изъянами, но в них чувствовалась удивительная свежесть и читалось стремление автора прямо и до конца откровенно говорить о том важном, что было на душе. В любом случае Сумирэ не пыталась копировать чей-либо стиль или же ловко придавать своим вещам некую нужную форму Мне это очень нравилось. Нельзя было лишать ее тексты энергии прямодушия и открытости ради аккуратной, удобоваримой литературной формы. В любом случае особо волноваться за Сумирэ не стоило, ведь у нее впереди еще было столько времени, чтобы, шагая по дороге жизни, заглянуть во все места, куда заблагорассудится. Как гласит пословица, “хорошо растет то, что растет медленно”.
— Знаешь, в моей голове столько всего, о чем я хотела бы написать. Не голова — амбар какой-то! — говорила Сумирэ. — Разные образы, сцены, обрывки слов, облики людей — временами я вижу их как наяву: все залито ярким светом, все движется. Я слышу, как они кричат мне: “Пиши!” И предвкушаю начало замечательного рассказа. Мне кажется, я могу переместиться в какое-то новое место. Но как только приземляюсь за письменный стол и начинаю писать, тут же понимаю: что-то очень важное безвозвратно пропало. Нет никаких кристаллов — одна мелкая галька. И я никуда не улетаю.
Сумирэ нахмурилась, подобрала с земли уже, наверно, двухсот пятидесятый камушек и кинула его в пруд.
— Все-таки у меня чего-то не хватает, как с самого начала не было, — без чего никогда не станешь писателем. Чего-то очень важного.
На какое-то время повисло мертвое молчание. Казалось, она хотела услышать мою очередную банальную мысль.
Подумав, я начал.
— В древнем Китае города окружались высокими крепостными стенами, в которых было по несколько больших, прекрасных ворот. Считалось, что у ворот есть особый важный смысл: это не просто двери, через которые входят и выходят. Люди верили, что в воротах обитает или должен обитать некий дух города. Так же, как в средневековой Европе сердцем города было принято считать храм и площадь. Вот почему и сегодня в Китае сохранилось множество великолепных ворот. Ты знаешь, что делали древние китайцы, когда их строили?
— Нет, не знаю.
— Брали телеги и шли в те места, где когда-то шли бои. Там собирали уже побелевшие от времени кости воинов, погребенные под слоем земли или разбросанные на поверхности. Собирали все, что могли собрать. В Китае, с его богатой историей, таких мест хоть отбавляй. Потом у входа в город сооружали огромные ворота, в которые замуровывали эти кости. Для чего? Китайцы верили, что погибшие воины будут защищать город, поскольку их души, наконец, обрели покой. Да, и вот еще что. Когда ворота уже были готовы, китайцы приводили несколько собак, кинжалом перерезали им горло и окропляли ворота еще теплой собачьей кровью. Лишь когда высохшие кости соединяются со свежей кровью, старые души вновь наполняются сверхъестественной силой. Так полагали китайцы.