Сумирэ молча ждала продолжения.
— Когда пишешь книгу, происходит почти то же самое. Ты можешь собрать уйму костей и отгрохать прекрасные ворота, но книга — живая, дышащая — так и не получится. Истории в каком-то смысле к этой нашей реальности не имеют никакого отношения. Чтобы увязать друг с другом две плоскости — “Здесь” и “Там”, — для настоящей Истории необходимо таинство Крещения.
— Значит, я должна где-то раздобыть себе собаку, так? Я кивнул.
— А потом я должна пролить теплую кровь…
— Наверно.
Закусив губу, Сумирэ ненадолго ушла в свои мысли. Еще несколько несчастных камешков полетели в пруд.
— Если можно, я бы очень не хотела убивать животных…
— Конечно, это метафора, — сказал я. — Тебе вовсе не нужно по-настоящему убивать собак.
Как обычно, мы сидели рядом в парке Иногасира на любимой лавочке Сумирэ. Перед нами раскинулся пруд. Ветра не было. Опавшие листья качались на волнах, словно их плотно приклеили к поверхности. Неподалеку кто-то жег костер. В воздухе клубились ароматы конца осени, далекие звуки слышались невероятно отчетливо.
— Тебе, наверно, нужны просто время и опыт. Я так думаю.
— Время и опыт, — повторила Сумирэ и посмотрела в небо. — Время и так само по себе течет быстро. А опыт? Не говори мне об этом. Я вовсе этим не горжусь, но ведь у меня даже полового влечения никакого нет. О каком опыте может идти речь, если у писателя отсутствует половое влечение? Как повар без аппетита.
— Насчет влечения ничего не могу сказать, — ответил я. — Может, оно просто спряталось в каком-нибудь углу. Или же отправилось в далекое путешествие и забыло вернуться. А вообще любовь — такая абсолютно нелепая штука. Является ниоткуда, внезапно, и всё — попался. Может, это завтра случится, кто знает?
Сумирэ отвлеклась от неба и перевела взгляд на мое лицо.
— Как смерч над равниной?
— Можно сказать и так.
Некоторое время она представляла, как смерч проносится над равниной.
— Скажи, а ты сам видел когда-нибудь смерч?
— Нет, — ответил я. — Мусасино<Мусасино — город в префектуре Токио. > — все-таки не то место, где можно встретить настоящий смерч. К счастью, надо сказать.
И вот, в один прекрасный день почти полгода спустя, как раз и случилось то, что я тогда чудесным образом предсказал. Сумирэ влюбилась — внезапно и несуразно. Со страстью смерча, налетевшего на равнину. В замужнюю женщину, на семнадцать лет ее старше — в своего “любимого спутника”.
Оказавшись на свадьбе за одним столом, Мюу и Сумирэ, как и большинство людей в подобной ситуации, друг другу представились. Сумирэ терпеть не могла свое имя и по возможности старалась его лишний раз не произносить. Но все-таки если спрашивают, как тебя зовут, нельзя не ответить — хотя бы из соображений этикета.
По словам отца, имя “Сумирэ”<Сумирэ (яп.) — фиалка. > выбрала ее покойная мать. Она обожала песню Моцарта “Фиалка” и давным-давно решила, что если у нее родится дочь, она обязательно назовет ее “Сумирэ”. В гостиной на полке стояли “Песни Моцарта” — наверняка мама слушала именно эту пластинку, — и в детстве Сумирэ брала в руки тяжелый долгоиграющий диск, аккуратно ставила его на проигрыватель и по многу раз подряд слушала “Фиалку”. Элизабет Шварцкопф — вокал, Вальтер Гизекинг — партия фортепиано. Слов она не понимала, но, слушая изящную мелодию, была уверена, что в песне поется о красоте фиалок, растущих в поле. Она представляла себе такую картину и очень любила этот образ.
Какой же шок испытала Сумирэ, когда обнаружила в школьной библиотеке японский перевод слов этой песни… Оказалось, поется в ней об одинокой фиалке девственной красоты, которая спокойно росла себе в поле, пока трагически не погибла под башмаком какой-то беззаботной дочери пастуха. Причем девчонка даже не заметила, что раздавила цветок. Это было стихотворение Гёте, но в нем не было ничего утешительного или хотя бы поучительного.
— Почему же маме понадобилось выбрать для моего имени название этой чудовищной песни? — надулась Сумирэ. Мюу расправила кончики салфетки у себя на коленях и, улыбнувшись, посмотрела на девушку. Глаза Мюу были удивительно глубокого цвета. Намешано множество оттенков, но ни единой тени, ни облачка.
— А как вы думаете, мелодия этой песни прекрасна?
— Да, пожалуй. Мелодия, сама по себе — да.
— Знаете, для меня, если музыка прекрасна — этого достаточно. И потом, кто сказал, что все, чем мы довольствуемся в этом мире, должно быть исключительно красивым и безупречным? Ваша мама могла и не думать о каких-то словах — ей нравилась музыка. Но если вы так и будете сидеть и хмуриться, наверняка заработаете себе ранние морщины.
Сумирэ как-то справилась со своей недовольной гримасой.
— Возможно, вы и правы. Но меня это так угнетает, вы себе не представляете. Ведь имя — единственное, что осталось мне от мамы. Ну конечно, есть еще и я сама, но сейчас речь не об этом.
— Послушайте, “Сумирэ” — прекрасное имя. Мне очень нравится, — произнесла Мюу и чуть наклонила голову набок, словно предлагая взглянуть на вещи под несколько иным углом. — Кстати, ваш отец тоже здесь?
Сумирэ оглянулась и нашла глазами отца. Хотя они праздновали в огромном зале, сделать это оказалось нетрудно — отец был довольно высокого роста. Он сидел через два стола от Сумирэ, повернувшись в профиль, и о чем-то говорил со своим собеседником — невысоким пожилым мужчиной в morning coat<Morning coat (англ.) — сюртук для утренних визитов. >, судя по виду, человеком открытым и прямым. На губах отца играла улыбка — теплая, обезоруживающая настолько, что, казалось, способна растопить даже новехонький айсберг. Свет люстры мягко подчеркивал благородные очертания отцовского носа, вызывая в памяти силуэты эпохи рококо. Даже Сумирэ, привыкшая созерцать этот нос постоянно, не могла вновь не поразиться его красоте. Ее отец абсолютно гармонично вписывался в это формальное сборище. Само его присутствие придавало атмосфере этого места блеск и великолепие. Словно букет свежих цветов в большой вазе или ослепительно черный “стретч-лимузин”.